παραχαράττειν τὸ νόμισμα
@parakharatteintonomisma
12 1K
Все читали знаменитый сон Жана Поля о том, что великий Зодчий и Хранитель Вселенной умер. Все помнят, к какой фантазии прибегал искусный немец, чтобы изобразить ужасное «обездушивание» творения. Многие из наших читателей, возможно, схожим образом давали волю своему воображению, представляя, к чему привело бы внезапное уничтожение какого-нибудь важного элемента современной цивилизации. Скажем, исчезла паровая машина. Или не существует больше электрического телеграфа. В этих случаях нашему воображению поможет история недавнего прошлого, которое живо еще в памяти нынешних людей. Однако чтобы вообразить уничтожение Античности, наша фантазия должна пуститься в куда более отважный полет, гораздо сильнее напоминающий фантазии немецкого сновидца.
Уничтожь мы все памятники классической древности, какой чередой неразрешимых загадок обернулась бы наша собственная история! Если бы мы вымарали всякое упоминание античных авторов и развеяли бы весь аромат, слетевший с их одежд, сколь расплывчатыми и лишенными запаха оказались бы даже самые прекрасные, самые благоуханные страницы наших поэтов и историков! Устраните несравненные шедевры классической словесности, избавьтесь с той же последовательностью от всех, кто в Новое время изучал их и подражал им, — и какой хаос стиля воцарится у нас всего через несколько лет! Как ни плохи дела теперь, вскоре они стали бы бесконечно хуже, и вдохновенные реформаторы возвещали бы свои «послания» на еще более невразумительной тарабарщине, чем ныне.
И для всего этого переводы недостаточны. Не говоря уже о различиях в строе, в образности, в идиоматике, даже в значениях слов, которые в разных языках редко полностью совпадают — полные эквиваленты редки, более того, произведения любого классического автора испещрены своего рода техническими терминами, которые должны читаться в свете его особого языка и не поддаются буквальному переносу в другой язык. В особенности это относится к древним, ибо их язык плотно прилегал к коже и выражал форму мысли гораздо точнее, чем небрежная одежка нашей речи, которая, подобно современному наряду, почти одинакова у принца и у крестьянина.
Поэтому переводы почти неизбежно неточны, фрагментарны или невыносимо многословны. Без сомнений, они отражают личные взгляды переводчика, если он человек думающий, или будут темны, если это всего лишь книжный ремесленник. Стало быть, знание латыни и греческого необходимо для того первого необходимого условия высокой культуры — понимания античной жизни. Кроме того, мы движимы и еще одним побуждением: проникая в дух Античности, мы не только подвергаемся безмолвному, но мощному пластическому воздействию «совершенных и законченных литературных произведений», но также «запасаем мудрые мысли и наблюдения, по-прежнему ценные для нас» (Милль).
Ибо ложно (но весьма распространенно) мнение, будто рудник древних идей иссяк, все ценное уже перелито в материал современной мысли, и там остались одни лишь неосязаемые красоты художественной композиции — бедная награда для «серьезного мыслителя», который уже переварил, усвоил или же отверг все полезные материалы в иных формах. Конечно, если для человека неосязаемые красоты — «не аргумент», мы признаем на этом основании бесполезность классической литературы для него. Но крайне сомнительно, что «Пифия не всегда будет показывать что-то новое тем, кто будет вновь и вновь посещать ее святилище».
Зане со старых вспаханных полей
Мы с новым возвратимся урожаем;
А чтеньем книг старинных, ей-же-ей,
Мы новые познанья умножаем.... (Чосер).
В самом деле, многое из того, что считается последним плодом современной мысли, как мы подозреваем, на самом деле не более чем последний плод современного плагиата. Но даже если древних теперь не копируют, у них есть еще многое, что стоило бы скопировать. Прав Милль:
«Открытия древних в науке были во многом превзойдены, и та их часть, которая все еще обладает ценностью, ничего не потеряет, если будет инкорпорирована в современные исследования. Что не столь хорошо допускает перенос целиком и с еще большим ущербом переносится по частям, так это накопленное древними сокровище, которое мы называем мудростью жизни: богатый запас опыта, касающегося человеческой природы и поведения, который острые и наблюдательные умы Античности, чьи наблюдения были подкреплены большей простотой нравов и жизни, поместили в свои произведения, большая часть которых поныне сохраняют всю свою ценность. Речи у Фукидида, «Риторика», «Этика» и «Политика» Аристотеля, диалоги Платона, речи Демосфена, сатиры и в еще большей степени послания Горация, все сочинения Тацита, великий труд Квинтилиана (собрание лучших мыслей античного мира обо всем, что связано с образованием) и, если говорить менее формально, вообще все, что осталось нам от античных историков, ораторов, философов и даже драматургов, исполнено замечаний и сентенций необыкновенного здравого смысла и проницательности, применимых как к политической жизни, так и к частной».
Как к политической, так и частной! Еще бы! Тацит пишет так, будто его щеки горят от нашего стыда, а наше «торопливое» юношество могло бы извлечь не один урок из «Никомаховой этики» «могучего Стагирита».
Спасибо преподавателям, было очень круто! Наконец то смог приобщится к деревнегреческому. Прямой метод работает! Я раньше пробовал учить через грамматику, но ничего не получилось. Теперь греческий зазвучал и ожил для меня. Арсений
Программа занятий оказалась насыщенной и очень разнообразной: помимо объяснений, было много интерактивных заданий и активной работы в группе. С первых же занятий максимально использовался сам древнегреческий язык. <...> Очень понравилось музыкальное дополнение — песни на древнегреческом, это помогало привыкнуть к звучанию языка. Иван
История мира едина. «Мы не можем, — пишет профессор Тиндаль, — без ущерба для человечества отделить настоящее от прошлого. XIX век уходит корнями в минувшие столетия и питается от них. Мир не может позволить себе утратить память о каком-либо великом деянии или изречении, ибо такие деяния и изречения плодотворны во все времена. Мы не можем отказаться от общения с нашими более возвышенными античными собратьями, с Сократом и Катоном, чьи жизни даже спустя две тысячи лет побуждают и нас стремиться к подобному величию. Покуда древние языки служат средством доступа к древним умам, они всегда будут бесценны для человечества» — и, добавим мы, будут предметом первой необходимости для всякого, кто желает приподняться над низшим уровнем жизни.
Ибо до тех пор, пока мы изымем настоящее из прошлого, не вырвем волокна далеких столетий из растущего ствола сегодняшнего дня, не выдернем из-под собственной жизни основу «ткацкого станка Времени», мы не сможем достигнуть мало-мальски высокой культуры без адекватного знания мира древних, которому обязаны столь многим.
Воистину, сами древние греки были настроены гораздо более философски, чем наши реформаторы, жаждущие избавиться от изучения Античности как от бабушкиных сказок. Греки не предавали забвению свое мифическое прошлое — но не потому, что были легковерны, как думают некоторые сегодня, или были лжецами, в чем их обвиняли римляне, но потому, что не желали разрывать единство своей национальной жизни. Античность же составляет часть нашей жизни в еще большей степени. Афины и Спарта значат для нас гораздо больше, чем Тесей — для афинян, а Менелай — для спартанцев, Рим значит для нас больше, чем Ромул для римлян.
Именно на этом неразрывном союзе античной жизни и жизни современной основывает свои притязания классическая филология как наука первейшей важности. Ведь соглашаясь с необходимостью изучения древней истории, мы обязаны, во-первых, согласиться с ее изучением преимущественно в оригинале, во-вторых, включить также, помимо историков, множество произведений, из которых можно черпать примеры. Война с персами должна изучаться по Эсхилу не в меньшей степени, чем по Геродоту, Пелопоннесская — как по Фукидиду с Ксенофонтом, так и по Еврипиду с Аристофаном. И для всего этого мы нуждаемся в подлиннниках.
Справедливо говорит Милль: «Нет такой области знания, которую было бы полезнее получать из первых рук, самому обращаясь к источнику, чем наше знание истории. И все же именно этого мы, как правило, не делаем. Наши представления о прошлом черпаются не из непосредственных свидетельств, а из книг о прошлом, содержащих не факты, а лишь некий взгляд на факты, сложившийся в чьем-то уме нашей эпохи либо недавней. Такие книги весьма поучительны и ценны: они помогают нам понимать и интерпретировать историю, выводя из нее обоснованные заключения; в худшем случаем, по крайней мере, они подают пример того, как это делать. Но эти книги — еще не история. Несомое ими знание основывается на доверии, и даже если авторами была проведена добросовестная работа, это знание не просто неполно, но именно что фрагментарно, поскольку ограничено тем, что тот или иной современный исследователь увидел в источниках и счел достойным отобрать. <…> Великая ценность занятий греческим и латынью состоит также и в том, что на них мы действительно читаем историю в оригинале. Мы вступаем в подлинное соприкосновение с умами той эпохи и не зависим от слухов — у нас есть нечто, чем мы можем проверить и контролировать представления и теории современных историков».
Сторонники подчинения или даже исключения занятий классикой в пользу науки считают, что, с одной стороны, научные дисциплины дают не только всю ту умственную тренировку, на которую притязает классика, но еще и добавочное полезное знание вместо праздных украшений античной культуры, с другой — что классическое образование делает ум совершенно неспособным заниматься естественными науками (этот тезис основывается на доказательстве столь слабом, что мы не будем утруждать себя его подробным опровержением).
Многие из поддерживающих существующую систему образования молча признали себя пораженными в вопросе о ценности классики и теперь ведут борьбу за ее дисциплинарную полезность. Мы не намерены идти на трусливые уступки. Мы не согласны считать священные треножники гантелями для развития умственных бицепсов и трицепсов, а ветви дельфийского лавра — приспособлением для интеллектуальных кульбитов или трюков на интеллектуальном турнике. Мы не удовлетворимся тем, чтобы, указывая на мускулы очередного «поджарого призера», заявлять, сколь много сделала классическая культура для этого успешного чемпиона стадиона. Ответ очевиден: успех достигнут вопреки времени и силам, потраченным на «непрогрессивные дисциплины» <…>
Как спартанцы не поощряли гимнастических упражнений, не имевших прямого отношения к воинским навыкам, так и наши реформаторы стремятся подавить все занятия, которые не готовят к «делу жизни». Но что это за «дело»? Не именно ли в этом деле мы нуждаемся в высоком идеале Античности, чтобы противостоять угнетающим тенденциям современной цивилизации, в особенности американской?
Цели большинства образованных людей, если присмотреться, ничуть не более возвышенны, чем цели необразованных. Лишь немногие ощущают, сколь «бедна и незначительна человеческая жизнь, если всю ее мы должны потратить на то, чтобы обеспечить себе и своим близким побольше комфорта и поднять себя и их на одну-две ступеньки общественной лестницы». Материальное благополучие той или иной степени утонченности — вот что всегда большинство людей более или менее сознательно избирают своей главной целью. Но в Античности идеальная жизнь создавалась по иному образцу, и хотя она столь же недостижима средствами одной лишь человеческой природы, как и античный идеал государства, тем не менее мы должны признать превосходство и того, и другого над отрицательными добродетелями и положительным эгоизмом нашей эпохи.
«Жизнь коротка: приоберети кратчайшим путем самые эффективные средства для самопродвижения», — говорит современный человек. «Жизнь коротка: единственный истинный плод жизни земной — чистота сердца и труд на благо общества», — говорит древний. Что ближе к христианскому образцу? Первое — машина, второе — труп, но в этот труп можно вдохнуть любовь и душу, а в машину — только лошадиную силу (или ослиную, смотря как повезет).
Античность была не так уж неправа в том, чего желала, как бы ни ошибалась в способах достижения желанного, и мы поступаем верно, принимая это благородное устремление немногих избранных — наших «более возвышенных античных собратьев», как называет их Тиндаль, и их «более широких способностей», которые благоговейно признает Либих. Но благоговение вызывает не только их величие, но и тип — тип, изучение которого есть наша настоятельная обязанность.
Несмотря на это, доктор Бигелоу — а разве он не «бывший президент Американской академии искусств и наук»? — говорит: «Античность произвела много великих людей. Новое время дало людей столь же великих, но еще больше». Стало быть, отпустим древних. Но отпустят ли они нас? И этот вопрос подводит нас к нашему первому и главному положению. Классика — это не избыточное украшение, но неизбежная необходимость.
«Кто мог бы воздать достойную похвалу изучению грамоты (τῶν γραμμάτων)? Ведь только благодаря ей мертвые напоминают о себе живым, а люди, разделенные большими расстояниями, письмами общаются с находящимися вдали так, как если бы те были рядом. <…> Она одна сохраняет и передает последующим поколениям на века самые утонченные изречения мудрых людей и предсказания богов, философию и образованность как таковую. Так что если причина жизни — это природа, то причина прекрасной жизни — образование, полученное благодаря умению читать и писать (ἐκ τῶν γραμμάτων).
<…> Поскольку неграмотные лишены великих благ, он исправил это своим законом и удостоил образование государственного попечения и расходов. Он превзошел прежних законодателей, постановивших, чтобы больные частные лица лечились врачами за государственный счет: те сочли достойными попечения тела, он же исцелил души, тяготящиеся необразованностью. И если во врачах мы молимся никогда не иметь нужды, то с учителями, несущими нам образование, жаждем разделить всю нашу жизнь».
Доктор Бигелоу призывает к устранению классики из начального образования и сведению ее к минимуму в образовании высшем. К латыни он, кажется, относится терпимее, даже снизойдя до того, чтобы поднять несколько латинских цитат на свои боевые знамена, но греческий — это Карфаген для этого Катона с Кейп-Кода, который имеет смелость верить, что «если изучение греческого перестанет быть обязательным требованием в наших университетах, то, хотя ему по-прежнему, как и прочим особенным предметам, будут с успехом и удовольствием предаваться многие люди, все же наше практическое, занятое и перегруженное поколение уже никогда не отложит более полезных занятий, чтобы принять греческий как необходимый академический предмет».
<…> Жалоба Сидни Смита на «слишком много латыни и греческого» стала боевым кличем: «поменьше латыни и вообще никакого греческого»! Год за годом классики оттеснялись в учебных планах североамериканских колледжей. Во многих из них, насколько мы можем судить, латынь и греческий теперь стали факультативными предметами последних двух курсов. Свирепые поборники «научных» предметов и дальше будут чинить препятствия бедным грекам и римлянам, пока не загонят их в угол настолько дальний, откуда те уже не смогут причинить никакого вреда.
Между тем сама суть этого спора унизительна. Такая тонкая вещь, нуждающаяся в воспитании, удивительный человеческий ум, c рыком таскается туда-сюда этими «образованцами», как если бы они были псами, а ум — их костью. Вместо того чтобы объединиться в общей инаугурационной церемонии при возведении нового храма образования, каждый спорщик выкрикивает Oratio de domo sua и жадно хватается за тезисы ex parte только для того, чтобы составить аргумент посильнее, а люди вроде профессора Юманса спешат развести элементы образовательного плана, чтобы утвердить собственные взгляды. Сколь несправедливо приводить обширные цитаты из Милля в пользу научных исследований и при этом практически отбросить, как это делает Юманс, неопровержимые доводы того же Милля в пользу классики, как будто это не было неотъемлемой частью его принципов образования.
Что касается книги профессора Юманса, мы не будем отрицать, что он замечательно поступил, собрав воедино в компактном и удобном издании разные эссе, многие из которых глубиной своей мысли заслуживают нашего пристальнейшего внимания, а красотой примеров взывают к нашему эстетическому чувству. Однако он поступил в высшей степени дурно, вставив эти драгоценные камни в свой грубый хлопчатобумажный носовой платок, чтобы хлестать им по лицу Муз. Мы вполне уверены, что этим он встретил бы мало сочувствия у Фарадея, который абсолютно откровенно говорил, что «он не чувствует себя противостоящим классике», или у Тиндаля, искренне стремившегося к взаимопониманию: «Неужели в Англии нет ума достаточно открытого, чтобы увидеть ценность и того, и другого [науки и филологии], обеспечив им честную игру? Не будем превращать это в борьбу партий: пусть тщательно собранное богатство Античности изливается в открытую грудь, и пока мы “дух Платона возвращаем в наш мир с заоблачных высот”, с наслаждением внимая благородной музыке прошлого, давайте почтим надлежащим образом и гений нашей собственной эпохи». Кто осмелиться ему возразить?
Рискуя быть обвиненными в том, что мы ведем слабую борьбу, мы не станем подражать фанатизму поносящих классику и спокойно признаем притязания наук, обычно называемых индуктивными. Однако мы попытаемся показать, что полного и завершенного образования без классики быть не может, а если такая формулировка кажется слишком амбициозной, мы постараемся <…> хотя бы частично указать причины, по которым культура в высшем смысле должна заключать в своих границах изучение того, что немцы называют «наукой о древности».