Книгосмотр. Больно, но по делу
@knigosmotr
Дамы и господа, рассаживайтесь: сегодня на арене — единственная великая русская поэма, у которой нет оригинала, как у заводской котлеты нет родословной. Все ели, у всех изжога, повар уволен, столовая снесена, а четырнадцать кандидатов наук в трёх часовых поясах строчат диссертации о количестве лаврового листа в бульоне, которого никто не пробовал. Занавес поднимается — а за ним ещё один занавес, а за тем — дырка, и из дырки сквозит перегаром и академической тоской.
Венедикт Ерофеев написал «Москву — Петушки» за сорок девять дней в промёрзшем вагончике на кабельных работах, между сменами и между стаканами. Записал в зелёную ученическую тетрадь — единственный билет на электричку, единственное доказательство, что пассажир существовал. Тетрадь в начале семидесятых исчезла — тихо, как зажигалка с общего стола на третьем часу банкета. В 1988-м нашлась — но без последних страниц, словно кто-то дочитал до финала и вырвал его на самокрутку. Ерофеев, уже с раком, уже без горла, дописал конец заново — человек, сочинивший самую голосистую поэму русского века, дописывал её молча. Умер в мае девяностого. Тетрадь уехала следом, как верная авоська за хозяином. Остались ксерокопии ксерокопий — тени теней, размноженные до полной неразборчивости.
А пока билет пропадал, электричка шла без машиниста. Самиздатовские переписчики множили текст по памяти, по чужой машинописи, по запаху — рукопись, прошедшая полторы дюжины московских кухонь, благоухала шпротами, табачным пеплом и коммунальным холодильником. Вставки фланировали из списка в список с развязностью провинциальных антрепризных актрис, главы менялись местами с грацией циркового медведя на велосипеде, абзацы вываливались не по воле цензора, а потому что переписчик засыпал на середине страницы. Один вписывал свои слова из любви к гению, следом шёл моралист, вымарывавший мат, а за ним — практик, менявший «бормотуху» на «портвейн». Муравьёв потом разложил копии веером, как крупье подпольного казино, и насчитал тысячу восемьсот шестьдесят две ошибки. Не опечатки — полноценная гастроль параллельной вселенной.
Контрабандой текст выехал на международные подмостки. Иерусалим, 1973-й, тираж триста штук — как спартанцев, только без Леонида и без шансов на экранизацию. Автор узнал последним, что вполне в духе страны, где автор узнавал о собственной судьбе после ЦК, КГБ и соседа по коммуналке. Затем Париж, YMCA-Press, серия «Классики самиздата» — название, звучащее как «Лучшие повара блокады». Снова без ведома автора, снова с копии копии, переписанной человеком не вполне трезвым — а впрочем, переписывать «Москву — Петушки» на трезвую голову так же противоестественно, как дирижировать Вагнером в купальнике.
И вот, в декабре 1988-го, электричка прибыла на родную станцию — журнал «Трезвость и культура». Самая знаменитая русская поэма об алкоголе вышла в антиалкогольном журнале горбачёвской эпохи. Мат заменили отточиями — аккуратно, как вырезают из свадебной фотографии бывшего мужа. Веничку впустили в советскую печать в чистой рубашке: сидеть можно, говорить нельзя. Страна хохотала — не над поэмой, а над журналом, который напечатал гимн алкоголю и даже не покраснел, как не краснеет санитар вытрезвителя, потому что орган давно атрофировался.
Отдельным цирковым номером — роман «Дмитрий Шостакович», якобы украденный у Ерофеева в электричке вместе с авоськой и двумя бутылками бормотухи. Ни один русский писатель не терял рукопись в такой компании: Булгаков — в чемодане, Гоголь — в камине, Ерофеев — между двумя бутылками дрянного вина. В 1994-м поэт Слава Лён объявил, что рукопись лежала у него, — с торжественностью фокусника, забывшего, что публика видела закулисье. Литературоведы вернули стекляшку, не унизившись до объяснений.
Электричка прибыла на конечную, но конечной не существует. Оригинала нет — значит, каждый текст оригинал. Или ни один. Место машиниста пустует с девяностого года. Следующую станцию не объявят — объявлять некому. Занавес. Аплодисменты. Буфет закрыт.
Венедикт Ерофеев написал «Москву — Петушки» за сорок девять дней в промёрзшем вагончике на кабельных работах, между сменами и между стаканами. Записал в зелёную ученическую тетрадь — единственный билет на электричку, единственное доказательство, что пассажир существовал. Тетрадь в начале семидесятых исчезла — тихо, как зажигалка с общего стола на третьем часу банкета. В 1988-м нашлась — но без последних страниц, словно кто-то дочитал до финала и вырвал его на самокрутку. Ерофеев, уже с раком, уже без горла, дописал конец заново — человек, сочинивший самую голосистую поэму русского века, дописывал её молча. Умер в мае девяностого. Тетрадь уехала следом, как верная авоська за хозяином. Остались ксерокопии ксерокопий — тени теней, размноженные до полной неразборчивости.
А пока билет пропадал, электричка шла без машиниста. Самиздатовские переписчики множили текст по памяти, по чужой машинописи, по запаху — рукопись, прошедшая полторы дюжины московских кухонь, благоухала шпротами, табачным пеплом и коммунальным холодильником. Вставки фланировали из списка в список с развязностью провинциальных антрепризных актрис, главы менялись местами с грацией циркового медведя на велосипеде, абзацы вываливались не по воле цензора, а потому что переписчик засыпал на середине страницы. Один вписывал свои слова из любви к гению, следом шёл моралист, вымарывавший мат, а за ним — практик, менявший «бормотуху» на «портвейн». Муравьёв потом разложил копии веером, как крупье подпольного казино, и насчитал тысячу восемьсот шестьдесят две ошибки. Не опечатки — полноценная гастроль параллельной вселенной.
Контрабандой текст выехал на международные подмостки. Иерусалим, 1973-й, тираж триста штук — как спартанцев, только без Леонида и без шансов на экранизацию. Автор узнал последним, что вполне в духе страны, где автор узнавал о собственной судьбе после ЦК, КГБ и соседа по коммуналке. Затем Париж, YMCA-Press, серия «Классики самиздата» — название, звучащее как «Лучшие повара блокады». Снова без ведома автора, снова с копии копии, переписанной человеком не вполне трезвым — а впрочем, переписывать «Москву — Петушки» на трезвую голову так же противоестественно, как дирижировать Вагнером в купальнике.
И вот, в декабре 1988-го, электричка прибыла на родную станцию — журнал «Трезвость и культура». Самая знаменитая русская поэма об алкоголе вышла в антиалкогольном журнале горбачёвской эпохи. Мат заменили отточиями — аккуратно, как вырезают из свадебной фотографии бывшего мужа. Веничку впустили в советскую печать в чистой рубашке: сидеть можно, говорить нельзя. Страна хохотала — не над поэмой, а над журналом, который напечатал гимн алкоголю и даже не покраснел, как не краснеет санитар вытрезвителя, потому что орган давно атрофировался.
Отдельным цирковым номером — роман «Дмитрий Шостакович», якобы украденный у Ерофеева в электричке вместе с авоськой и двумя бутылками бормотухи. Ни один русский писатель не терял рукопись в такой компании: Булгаков — в чемодане, Гоголь — в камине, Ерофеев — между двумя бутылками дрянного вина. В 1994-м поэт Слава Лён объявил, что рукопись лежала у него, — с торжественностью фокусника, забывшего, что публика видела закулисье. Литературоведы вернули стекляшку, не унизившись до объяснений.
Электричка прибыла на конечную, но конечной не существует. Оригинала нет — значит, каждый текст оригинал. Или ни один. Место машиниста пустует с девяностого года. Следующую станцию не объявят — объявлять некому. Занавес. Аплодисменты. Буфет закрыт.
👀 16
🌚 9
❤ 6
👍 6
🦄 6
👾 6
👏 5
🎉 3
👎 1
🔥 1
💯 1
23 4.1K
Обсуждение 0
Обсуждение не доступно в веб-версии. Чтобы написать комментарий, перейдите в приложение Telegram.
Обсудить в Telegram